O strane i mire logo

Наследство и потенциал: что война сделала с экономикой — и на что можно опереться при переходе

4 мая 2026
Article icon статья Background image
Разговор об экономических деформациях России нередко ведется так, будто все они — следствие войны. Это неточно. Большинство структурных проблем накапливались годами, а то и десятилетиями. Война их ускорила и обнажила — но не создала с нуля.

Это принципиально важно: с окончанием войны проблемы не исчезнут. Они останутся главным содержанием экономической повестки любой власти, которая всерьез возьмется за перемены.

Прежде чем переходить к инвентаризации проблем, важно зафиксировать угол зрения. Экономическое наследство войны можно описывать по-разному — через макропоказатели, через отраслевую статистику, через институциональные индексы. Мы выбираем другой ориентир: как это наследство ощутит обычный человек, и что это означает для политического транзита России. Потому что в конечном счете именно это определит все остальное.

Наследство, с которым придется работать, устроено парадоксально. Война не только разрушала — она одновременно создавала вынужденные точки адаптации, которые при правильных условиях могут стать опорой для перехода. Речь не о том, чтобы найти в произошедшем что-то хорошее, а о том, чтобы трезво увидеть реальную стартовую позицию — со всем ее грузом проблем и ее, пусть условным, потенциалом. 

Что война получила в наследство — и что добавила

Говоря о довоенном наследстве, было бы несправедливо описывать Россию образца 2021 года как исключительно сырьевую экономику. К тому моменту несырьевой неэнергетический экспорт достиг почти 194 млрд долларов — около 40% от общей стоимости вывоза. В его структуре были металлопродукция, машиностроение, химия и удобрения, продовольствие, ИТ-услуги, вооружения. Это был реальный диверсифицированный сектор, который формировался годами и давал стране не только доходы, но и технологические компетенции, и присутствие на международных рынках.

Война нанесла по этому сектору наиболее болезненный удар. По последним доступным данным (окончательные итоги 2025 года еще не подведены), уже в 2024 году несырьевой неэнергетический экспорт составил около 150 млрд долларов — почти на четверть ниже довоенного рекорда. Особенно пострадал высокотехнологичный сегмент: экспорт машин и оборудования в 2024 году оказался на 43% ниже уровня 2021 года. Западные рынки для продукции с высокой добавленной стоимостью закрылись: машиностроение и авиационные компоненты, ИТ-услуги, высокотехнологичная химия и другие сектора потеряли главных покупателей. 

Санкции перекрыли доступ к технологиям, необходимым для конкурентоспособности обрабатывающих отраслей. Парадокс в том, что именно та часть экономики, которая давала надежду на диверсификацию, оказалась под наибольшим давлением, — в то время как нефтегазовый экспорт через перенаправление торговых потоков держится значительно лучше. Зависимость от сырья, которую десятилетиями пытались преодолеть, стала еще более выраженной — теперь уже в условиях потери рынков, куда раньше шли несырьевые товары.

Qote decoration

Война нанесла по несырьевому сектору наиболее болезненный удар

Qote decoration

Это сужение внешних возможностей накладывается на структурные деформации, которые возникли задолго до войны. Россия и до 2022 года входила в число мировых лидеров по концентрации национального богатства и имущественному неравенству

Двадцать лет политики бюджетной жесткости, при всей ее макроэкономической логике, обернулись инфраструктурным голодным пайком для большинства регионов: недофинансированы жилой фонд, дороги, коммунальные системы, социальная инфраструктура. 

Параллельно происходила последовательная централизация бюджетных ресурсов: регионы лишались налоговых полномочий и финансовой самостоятельности, превращаясь в получателей дискреционных трансфертов из Москвы. Это не только политическая, но и экономическая проблема: местное самоуправление без ресурсов и полномочий не может ни обеспечивать нормальные условия для бизнеса, ни формировать стимулы к развитию территорий.

Институциональная среда деградировала постепенно, но неуклонно: суды перестали защищать контракт и собственность от государства, антимонопольное регулирование работало избирательно. Все это — не политические, а прежде всего экономические проблемы: деловая среда, где правила меняются по усмотрению прокуратуры, не производит долгосрочных инвестиций. Она производит короткие горизонты, офшорные схемы и уход в серую зону.

Война добавила к этому наследству несколько новых процессов, которые качественно изменили ситуацию. Частный сектор оказался под двойным давлением: с одной стороны — физическое вытеснение через расширение госбюджета, административный произвол и налоговые изъятия, с другой — разрушение самих механизмов рыночной конкуренции.

Малый бизнес поначалу получил новые ниши — после ухода иностранных компаний и в сфере обхода санкций. Но уже к концу 2024 года стало ясно, что инфляция, запретительные процентные ставки кредита и невозможность планирования перекрывают эти возможности с лихвой. С 2026 года резко снижен порог применения упрощенной системы налогообложения — фактически это сигнал государства владельцам малого бизнеса: вам нет места в этой экономике в качестве предпринимателей.

Отдельная и менее очевидная проблема: макроэкономические дисбалансы, накопленные за годы «военного кейнсианства». Мощный бюджетный импульс 2023–2024 годов обеспечил рост показателей, но тот рост не был связан с притоком реальных товаров на рынок. Отсюда устойчивая инфляция, которую Банк России пытается сдержать монетарными методами, не имея влияния на главный источник давления. Запретительная ключевая ставка блокирует кредитование в гражданском секторе, но не достигает цели, поскольку военные расходы от нее не зависят. С 2025 года рост фиксируется только в отраслях, связанных с военным производством. Гражданская экономика стагнирует. Этот дисбаланс не рассосется сам по себе — его придется активно выравнивать в переходный период.

Ловушка военной экономики

Официальная безработица находится на рекордно низком уровне. За этим показателем скрывается более сложная реальность. Оборонный сектор занимает около 3,5–4,5 миллиона человек — до 20% рабочих мест в обрабатывающей промышленности. За годы войны в него дополнительно пришли 600–700 тысяч человек. ВПК предлагает зарплаты, с которыми гражданские предприятия просто не могут конкурировать, — и инженерные кадры, способные создавать инновации, уходят в производство продукции, которая сгорает на поле боя.

Важно не переоценить масштаб военной перестройки экономики. ВПК — не вся экономика и даже не ее бóльшая часть по совокупному выпуску. Торговля, услуги, финансы, строительство продолжают работать. Но оборонный сектор стал практически единственным драйвером роста: по оценкам аналитиков, в 2025 году на него приходилось около двух третей прироста ВВП. Суть проблемы не в том, что экономика целиком стала военной, а в том, что единственный растущий сектор производит продукцию, которая не создает ни долгосрочных активов, ни технологических компетенций для гражданского применения — и в буквальном смысле уничтожается.

Параллельно эмиграция выбила наиболее мотивированную и мобильную часть рабочей силы.

Рынок труда переходного периода столкнется с парадоксальной ситуацией: дефицит квалифицированных специалистов в растущих гражданских секторах будет сосуществовать с избытком занятых в сокращающихся оборонных. Переток между ними не происходит автоматически — станочник на оборонном заводе в депрессивном городе не становится востребованным специалистом гражданской отрасли по щелчку пальцев. 

Война не создала демографическую проблему России с нуля. Страна и без того находилась в неблагоприятном тренде — старение, низкая рождаемость, сокращение трудоспособного поколения. Война превратила потенциально управляемый долгосрочный вызов в острый кризис: сотни тысяч погибших и покалеченных мужчин трудоспособного возраста, эмиграция молодых и образованных, обвальное падение рождаемости. Преодоление демографического кризиса требует времени, программ переобучения и целенаправленной региональной политики — но даже если это будут удачные программы, демографические последствия войны будут ощущаться еще десятилетия.

Qote decoration

Важно не переоценить масштаб перестройки экономики: ВПК — не вся экономика и даже не ее бóльшая часть

Qote decoration

Отдельного внимания заслуживает вопрос, что произойдет с ВПК, если наступит перемирие, а политический режим не сменится. Военные расходы, вероятно, несколько снизятся — но не радикально. Логика сохранения «боеготовности» в условиях нерешенного конфликта и нарастающей глобальной гонки вооружений удержит экономику в значительной мере милитаризованном состоянии. Прекращение огня само по себе не меняет структурной проблемы, но лишь немного снижает ее остроту. Это еще один аргумент в пользу тезиса, сформулированного в нашей предыдущей статье: поствоенная нормализация и системная нормализация — разные процессы.

Более того, есть основания говорить не просто о сохранении деформаций, а об уже идущей смене экономической модели. Директивное ценообразование, административное распределение ресурсов, подчинение гражданских отраслей военным приоритетам, расширение государственного контроля над частным сектором — все это элементы мобилизационной экономики, которая выстраивается не указом, а повседневной практикой. Так проще действовать чиновникам, вынужденным решать спущенные им из Кремля задачи в условиях все более жестких ресурсных ограничений.

Важно понимать, что после накопления критической массы изменений этот стихийный процесс перехода к мобилизационной модели будет крайне сложно пустить вспять, как после первой советской «пятилетки» и коллективизации сельского хозяйства было практически невозможно вернуться к рыночной экономике времен НЭПа. 

Важно видеть и другое, динамическое измерение. За четыре года, в течение которых в России сжигались ресурсы и деградировали рыночные институты, мир сменил не просто технологическую конъюнктуру, но базовую логику. Искусственный интеллект становится когнитивной инфраструктурой для сотен миллионов людей. Возобновляемая энергетика в десятках стран уже дешевле традиционной. 

Автоматизированное производство делает рентабельным то, что десять лет назад было невозможным. 

Это не события, которые можно изучить и усвоить. Это смена реальности, логику которой можно понять только через практику участия в ней — через ошибки адаптации и выработку новых интуиций о том, как устроен мир. Россия эту практику пропустила. Не потому, что не читала, — а потому, что не участвовала.

Отсюда следует неудобный вывод. Технологический разрыв — не только дефицит оборудования и компетенций, который можно закрыть через импорт и переобучение. Это культурный и когнитивный разрыв: люди, принимающие решения в среде, где ИИ — уже часть практики, где энергопереход — реальность, где коммерческий космос — инфраструктура, думают иначе, чем те, для кого все это остается абстракцией. 

Преобразования только начнутся, а мировые правила игры уже сменились. «Возврат к норме» невозможен уже не только потому, что война разрушила связи, но и потому, что изменилась сама норма. Это делает инвестиции в человеческий капитал и возвращение диаспоры не просто желательными мерами переходного периода, а структурной необходимостью: без людей, которые понимают новую реальность изнутри, никакой набор правильных политических решений не даст нужного результата. 

На что можно опереться — и кто будет судить

Эта серия текстов написана с убеждением, что позитивный выход возможен. Именно поэтому важно видеть не только груз накопленных проблем, но и то, на что реально можно опереться. Главный источник потенциала восстановления — не то, что возникло из-за войны, а то, что станет возможным при ее окончании и смене политических приоритетов: восстановление нормальных торговых и технологических связей с развитыми экономиками, доступ к инвестициям и оборудованию, снятие запретительных процентных ставок. Именно это даст основной «мирный дивиденд».

Но четыре года вынужденной адаптации создали в российской экономике несколько точек опоры, от которых можно оттолкнуться — при принципиально важной оговорке: это не готовые ресурсы. Это условный потенциал, каждый элемент которого реализуется только при определенных институциональных условиях.

Первая точка — структурный дефицит рабочей силы и рост зарплат. Война форсировала переход к дорогому труду. Это стало неизбежным следствием мобилизации, эмиграции, перетока кадров в ВПК, которые резко обострили дефицит человеческих ресурсов. Без войны он тоже нарастал бы, но медленнее. Это не подарок экономике, а жесткое принуждение. Но экономисты давно знают: дорогой труд — мощный стимул к автоматизации и технологической модернизации. Когда нанять дополнительных работников дорого, бизнес вынужден инвестировать в производительность. Механизм может заработать — но только при условии, что у бизнеса появится доступ к современному оборудованию и технологиям. Без них дорогой труд конвертируется не в модернизацию, а в стагфляцию: издержки растут, производительность — нет.

Вторая точка опоры — капитал, запертый внутри страны санкциями. Прежде он при первых признаках нестабильности уходил за рубеж, а сейчас вынужден оставаться. При наличии реальной защиты прав собственности он может стать источником долгосрочных внутренних инвестиций. Принципиальная оговорка: запертый капитал без правовых гарантий не идет в производство — он прячется в недвижимости, наличной валюте и других защитных активах. Вынужденная локализация превращается в инвестиционный ресурс только тогда, когда предприниматель уверен, что его активы не будут произвольно изъяты.

Qote decoration

Возвращение диаспоры не просто желательная мера переходного периода, а структурная необходимость

Qote decoration

Третья точка опоры — вынужденный разворот к локальным поставщикам. Санкционное давление заставило крупный бизнес искать отечественных партнеров там, где прежде все было импортным. Несколько крупных компаний целенаправленно занялось выращиванием новых производственных цепочек внутри страны, косвенно инвестируя в малый и средний бизнес. Создались зачатки более диверсифицированной промышленной базы — если конкурентная среда будет восстановлена, и локальные поставщики не окажутся просто новыми монополистами под государственной крышей.

Четвертая точка опоры — парадоксальный, но реальный сдвиг в политических возможностях для целенаправленных государственных инвестиций в развитие.  Десятилетиями любой разговор о промышленной политике, инфраструктурных программах или инвестициях в человеческий капитал за счет бюджета наталкивался на почти идеологический барьер: «государство не должно вмешиваться, резервы важнее расходов». Этот барьер был отчасти разумным — он удерживал от коррупционного разбазаривания. Но он же блокировал и то, что действительно было нужно стране. 

Война этот барьер снесла — пусть и худшим из возможных способов. Появилось политическое пространство для того, чего раньше не удавалось добиться: целевых инвестиций государства в инфраструктуру, технологии и подготовку кадров. Это не аргумент за то, чтобы государство продолжало расти как собственник и регулятор — напротив, именно эту его экспансию необходимо разворачивать. И это не аргумент против фискальной дисциплины: бюджетная стабилизация остается необходимой целью — просто на реалистичном горизонте в несколько лет, а не как требование первого года перехода, когда конкурирующие расходные обязательства делают немедленную консолидацию невозможной без разрушения самого перехода. 

Государство как инвестор в развитие и государство как душитель частной инициативы — разные вещи, и важно научиться их различать.

Наконец, пятое — расширившаяся география деловых контактов. За годы войны, когда другие выходы закрылись, российский бизнес — не только государственные структуры, но и частные компании — нарастил реальную плотность связей со странами Центральной Азии, Ближнего Востока, Юго-Восточной Азии, Латинской Америки. Это не достижение и не результат умной стратегии, а вынужденная адаптация. Но раз эти связи возникли у конкретных компаний и людей, при смене политических приоритетов их можно использовать как платформу для равноправного сотрудничества — в отличие от нынешней модели, где Россия продает сырье по заниженным ценам и в силу режима изоляции покупает любые товары по завышенным ценам.

Это дополнение к главному приоритету, а не его замена: восстановление технологических и торговых связей с развитыми экономиками остается важнейшим условием реальной диверсификации.

Все эти точки опоры объединяет одно: они не работают по отдельности и не работают автоматически. Каждая из них требует одновременно нескольких условий — правовых, институциональных, политических. И у каждой есть риск вырождения в противоположность: дорогой труд без технологий — в стагфляцию, запертый капитал без защиты прав — в омертвевшие активы, локализация без конкуренции — в новую монополию, активное государство без контроля — в новую ренту. Мало просто «дождаться мира» и думать, что одно это уже позволит рынку сделать свое дело, — нужно создать конкретные условия, в которых этот потенциал реализуется.

Есть еще одно измерение, которое легко упустить, увлекшись структурным анализом. Экономическое восстановление — не только технический процесс. Его политический исход определит не элита и не активные меньшинства, а «середняки»: домохозяйства, чья жизнь зависит от стабильности цен, доступности работы и предсказуемости повседневного порядка. Это люди без сильной идеологической мотивации, но с высокой чувствительностью к любому серьезному нарушению привычной жизни. Именно они образуют социальную массу повседневной легитимности — и именно по их ощущениям новый порядок будет получать или терять поддержку.

Необходимо точнее понять, кого именно считать «бенефициарами военной экономики». Сразу подчеркнем, что мы не говорим о тех, кто был заинтересован в войне и прямо на ней зарабатывал — от пропагандистов до организаторов ЧВК. Мы говорим о более широких социальных группах с разными интересами и перспективами при переходе.

Первая — семьи контрактников: их доходы напрямую зависят от военных выплат и с окончанием войны сократятся быстро и ощутимо. (Это касается благосостояния 5–5,5 млн человек).

Qote decoration

Изменения требуют одновременно нескольких условий — правовых, институциональных, политических

Qote decoration

Вторая — работники ВПК и смежных производств, около 3,5–4,5 миллиона человек (с семьями это 10–12 миллионов): их занятость держится на оборонном заказе, но многие из них — носители реальных инженерных и производственных компетенций, которые при грамотной конверсии могут найти применение в гражданском секторе.

Третья группа — владельцы и работники производственных предприятий гражданского сектора, для которых открылись новые ниши в связи с уходом иностранных компаний и введением ограничений на поставку их продукции в Россию. Сюда же можно отнести бизнес в отраслях внутреннего туризма и общепит, спрос в которых вырос из-за международной изоляции России в войну. Называть их «бенефициарами войны» было бы неточно — они решали объективную задачу выживания экономики в новых условиях и накопили компетенции, которые во время транзита могут оказаться значимым активом. 

Четвертая группа бенефициаров стоит особняком: это предприимчивые люди, которые в условиях санкций выстраивали параллельную логистику и находили обходные пути поставок, помогая российским производителям работать в условиях жестких внешних ограничений. Здесь возможна аналогия с опытом 1990-х — когда, с одной стороны, возник челночный бизнес, изначально строившийся сугубо на наличных расчетах, а с другой стороны, сложилась целая индустрия, обслуживавшая бартерные обмены и взаимозачеты. В обоих случаях речь шла об очень прибыльной предпринимательской активности, которая находилась в серой зоне и была сопряжена с высокими рисками. В более здоровой среде эти навыки могут начать работать на цели развития экономики и общества — примерно так же, как это было с легализацией деятельности частного бизнеса в начале и середине 2000-х.

Для оценки численности третьей и четвертой групп нет достаточных инструментальных данных, но можно предположить, что суммарно во всех этих группах вместе с членами семей не менее 30–35 миллионов человек.

Для большинства из них военные годы были временем роста доходов и гарантированной занятости. Этот опыт войдет в социальную память и будет активно использоваться теми, кто захочет сыграть на ностальгии по «стабильности».

Таким образом, главный политэкономический риск переходного периода состоит в следующем: если большинство переживет переходный период как время падения доходов, роста цен и нарастающего хаоса, то демократизация будет воспринята как режим, принесший свободу меньшинству, а большинству — инфляцию и неопределенность. Именно так выглядели 1990-е для большинства граждан, и именно тот опыт питает ностальгию по «порядку», ставшую опорой для нынешней власти.

Это не значит, что ради лояльности этих групп нужно жертвовать реформами. Это значит, что реформы должны проектироваться с пониманием того, как они ощущаются конкретными людьми, и что у разных групп «бенефициаров» — разные страхи и разные потребности, к которым нужен разный подход.

***

Диагноз поставлен. Наследство тяжелое, но не безнадежное. Потенциал существует, но автоматически он не реализуется. Середняк будет судить о переходе по собственному карману и ощущению порядка, а не по макроэкономическим показателям. Из всего этого следует один практический вывод: экономическая политика переходного периода не может быть ни обещанием немедленного процветания, ни политикой возмездия, ни простым возвратом к «норме» 2000-х, которой больше не существует.

Что именно должна собой представлять экономическая политика транзита, читайте в следующей, последней статье  цикла.

Впервые текст был опубликован в издании The Moscow Times.

Наши авторы