Сергей Медведев
журналист
Когда мы говорим, что нечто происходит «по-чеховски, по-толстовски, по-достоевски» — это означает взгляд на мир посредством уникальных окуляров, которые дают возможность уловить мир целиком — но каждый раз иначе.
Увидеть мир «по-сорокински» означает «смех сквозь бессознательное», горькую усмешку человека, понимающего всю трагичность своей экзистенциальной ситуации. Сорокинское письмо, кроме прочего, очень демократично; оно впускает каждого — кто хочет, разумеется, войти.
«Кал», который ждет нас на входе (по выражению нелюбителей Сорокина) — это просто радикальный спрос с личности 21 века, критическая готовность обнаружить себя голым, без подпорок, перед лицом бытия. Остаться наедине с пугающей сутью происходящего, «говорить правду» — самому себе, прежде всего (рефрен из сорокинской «Ледяной трилогии»).
Соблюдение внешних приличий, верность традициям и абсолютизация культуры как таковой ни в коей мере не стали препятствием на пути фашизма, писала Ханна Арендт. Не стали они и препятствием для других тоталитаризмов, добавим от себя. Любые культурные табу скорее помогают тоталитарному, чем мешают, поскольку устанавливают запруду, преграду мышлению, не пускают думать дальше, чем положено.
Впрочем, отсутствие табу — тоже не универсальная палочка-выручалочка. Постмодерн был понят в России 1990–2000-х в том числе как «все позволено». И эта беззаботная животность сквозь циничный смех — яркая примета нового зла. Единственное утешение — что зло теперь не строит иллюзий даже по поводу самого себя.
Любые культурные табу скорее помогают тоталитарному, чем мешают
Эта голость, откровенность зла, «без теорий» — будем надеяться, поможет в исторической перспективе распознать его суть гораздо быстрее, чем в прежние времена. Маститым писателям в СССР к 70-летию было принято давать звание героя соцтруда (на жаргоне тех лет «Гертруда»). Применительно к Сорокину это звучит как заведомый анекдот. Но его творческий метод позволяет нам представить и такую утопию.
Допустим, «прекрасная Россия будущего» хочет отблагодарить Сорокина за подаренные смыслы и зовет его в кремлевский дворец, чтобы прикрепить к пиджаку золотую звезду. Во-первых, это все равно невозможно представить даже при наилучших раскладах: прежде всего потому, что никакая идея власти, даже «хорошей», не сочетается с Сорокиным. Во-вторых, люди, воспитанные на книгах Сорокина (если они его правильно поняли), превратят Кремль скорее всего в «сахарный» — в какой-нибудь аттракцион развлечений, а не в символ власти.
Сорокин заслужил другой награды, символической: чтобы люди стали внимательнее относиться ко злу. Сигналом об идеологической фальши, как правило, служит фальшь эстетическая: ранний Сорокин, врезавший брюхо соцреализму, с его картонными героями и речами — весь об этом. При этом — парадокс: Сорокин очень по-русски классичен. Он мыслит большими кусками, большими концептами — и по глыбообразности таланта он наследник толстовской традиции в русской литературе.
Одна из самых удачных характеристик Сорокина, которую я слышал: «непослушный сын Толстого». Забавно, но и самого Толстого (в отличие, например, от Достоевского!) невозможно представить приезжающим к государю за наградой во дворец.
Нельзя сказать, что русская литература прежде не работала с насилием, не предупреждала о проблеме. Но Сорокин делал это наиболее последовательно, с начала своего творчества в конце 1970-х — начале 1980-х. Соцреализм любил повторять слова о человечности, «оставаться человеком!» (по отношению к своим, разумеется, а не к врагам советской власти). В этом смысле Сорокин вполне соответствует прежнему канону: Насилие — это и есть в первую очередь человеческое. И дореволюционная, и советская культура (как официальная, так и диссидентская) были уверены, что мы в целом — «хорошие», только система плоха. Достаточно подправить систему — например, больше просвещать, или лучше кормить, если не едой, то идеями — и человек станет лучше.
После Сорокина русская культура вынуждена признать, что «плохость» человека есть нечто сущностное, изначально ему присущее. У Дмитрия Быкова (также поклонник Сорокина) есть стихотворение 1990-х годов о том, что страшны не столько практические проявления насилия, сколько осознание того, что это «возможно».
Сорокин показал, что сам человек, советский или постсоветский, способен на все, на самое худшее. И сегодня это предположение подтверждается миллионами примеров — с сорокинской непосредственностью; массовое убийство стало выгодной, прибыльной работой, и этой «работой» занимаются миллионы.
Сорокин заслужил награду — чтобы люди стали внимательнее относиться ко злу
Другая тема, сквозной мотив у Сорокина последних десятилетий — гибель русской культуры в 21 веке, постепенное исчезновение этой валюты из мирового обращения. Самый страшный образ у Сорокина — в «Наследии» (2023) — как топят человеческими телами паровозы в некоей пост-России. Это символ расчеловечивания, понятно. Но этот образ имеет и ещё одну трактовку: последние 20–30 лет русская культура топила свой паровоз темами и идеями мертвых классиков, духом и надеждами прошлого. Поначалу это давало какой-то жар, но вот запас закончился. А новых запасов не создано.
В 1990-е была надежда — на общее улучшение нравов. Что-то неизбежно хорошее должно произойти само собой — ведь столько страдали в прошлом, к тому же — «ведь это так естественно!» (в этой вере были, вероятно, отголоски прежней марксистской убежденности в «закономерности истории, движущих сил» и т.д.) Конечно, советское не сразу исчезнет — его ждет некий период полураспада. Символом этого полураспада была знаменитая новелла Сорокина из «Нормы» (1979), именуемая в народе «Мартин Алексеевич». Зацикленная речь главного героя, мерцание его сознания между банальностью и безумием — так думали многие — это и есть процесс распадения советского, на молекулы, на атомы речи. Прежде, чем окончательно уйти в небытие, советское должно выговориться до буквы, до междометия, выблевать из себя все до точки. И новая пропаганда виделась таким «Мартином Алексеевичем», последней фазой словесного недержания. «Но когда-нибудь же они выговорятся окончательно!» — так думалось.
Это было очередным общим заблуждением — и пожалуй, самого Сорокина тоже — что тоталитарное сознание исчезнет сам собой. Оно не уходит само — вот самое трагическое открытие 21 века. Чтобы оно исчезло, требуются какие-то усилия от каждого (непонятно, правда, какие именно усилия: взывание к разуму, к рациональности, как мы видим, не являются ключиком к тоталитарному сознанию).
Тоталитарное оказалось способно к бесконечному самовоспроизводству — причем, приобретая каждый раз все более пугающие формы. Новая реинкарнация «Мартина» — философ Дугин, который предлагает всем вместе сгореть в огне истории на ядерном вертеле, и тем самым, наконец, «очиститься».
Какие, однако, найти сегодня слова, чтобы взрыхлить это русское поле экспериментов, не сжигая его дотла? Парадокс пост-катастрофического времени: многие слова из прежнего лексикона кажутся теперь бесконечно фальшивыми. Читать сегодня можно только то, что не обещает скорого выхода из кошмара: Кафка, Беккет, Хармс — и Сорокин.
Так неожиданно, что сегодня Сорокин пытается найти слова утешения — для чего часто обращается к сказочным, лубочным сюжетам. Сказочное время бесконечно, не нормированно, — в этом смысле оно обладает запасом прочности. Другой важный момент: сказка — это механизм многократной инициации, способности героя к самообновлению.
Правда, для этого сказочному герою предстоит пройти ряд испытаний. Сумеет ли он их пройти — и мы вместе с ним — бог весть; но такой взгляд на кошмарную действительность по крайней мере дает психологическую подмогу — и оставляет опцию надежды.
Впервые текст был опубликован в издании Мост.Медиа.