Александр Баунов
журналист-международник
Примерно с 2007 года в моих разговорах с редакторами и читателями стал звучать вопрос: «А что, Путин и люди из его окружения, — они верят во все то, что говорят?» Но еще начиная с Мюнхенской речи, Крыма, войны, первых больших текстов про идеологию Владимира Путина мне казалось, что это не так работает. На самом деле вопрос, верит человек во что-то или не верит, изначально бессмысленен. Люди не обязательно говорят то, во что они верят. Но чаще всего они верят в то, что говорят. Многие верят в то, во что им удобно верить в данный момент, и уверены в своей правоте, а вовсе не думают о том, как бы ловчее всех обмануть. Думаю, примерно это мы наблюдаем и с Владимиром Путиным.
Распространено мнение, что идеологические режимы куда страшнее неидеологических. Отсюда попытки найти идеологию, которая бы объясняла агрессивную войну России с Украиной. Но мне кажется, что именно конец идеологии, отсутствие идеологии как некоей стройной системы позволило Путину начать и вести эту войну.
Почему я стал всерьез думать про идеологию, и особенно про идеологию фашизма? В первые дни и недели войны все мы наблюдали возникновение эстетики, которая очень напоминала фашистскую: появление всех этих заглавных букв латинского алфавита и характерных стилизованных текстов, вроде текста Тимофея Сергейцева. Эти тексты показались мне интересными именно своей стилизованностью: был очевиден контраст между отсутствием массовой поддержки войны в поведении людей и эстетизацией (имитацией) фашизма.
На этом фоне сразу возник довольно большой корпус текстов о том, является ли это фашистским режимом. Понятно, что все зависит от определения фашизма и идеологии вообще. Моя идея была в том, что можно долго спорить о дефиниции идеологии фашизма как учения, программы, но есть беспроигрышный типологический подход: если нечто выглядит как утка, плавает как утка и крякает как утка, то, вероятно, это и есть утка.
Меня заинтересовало, почему война, которая была объявлена под лозунгами борьбы с нацизмом, использовала не столько советскую эстетику, сколько знакомую нам по массовой культуре и советскому кино 1970-х эстетику фашизации.
Сама буква Z, которой нет в русском алфавите; то, во что одевались и как говорили телеведущие российских каналов, как Соловьев и Скабеева, — в этом, казалось мне, есть некий элемент стилизации фашизма. Мне кажется, это было эстетически необходимо именно для того, чтобы создать ощущение поддержки и единения массы, одобряющей эту авантюру. В данном случае советская идеология, советская эстетика не очень подходила: для многих она не была связана с такой экзальтацией, да и вообще не внушала особого энтузиазма.
Можно спорить, насколько Путин, родившийся в 1952 году, за несколько месяцев до смерти Сталина, является продуктом тех глухих восьми лет после окончания Второй мировой войны, 1945–1953, так хорошо описанных в книгах Евгения Добренко, когда победа во Второй мировой войне превратилась в ресентимент. Конечно, Путин сформировался и вырос на позднесоветской эстетике 1970-х годов. КГБ СССР при всей его индоктринированности отличал здоровый цинизм по отношению ко всей этой марксистско-ленинской лабуде. И хотя они называли себя хранителями или защитниками партийных интересов, именно этот цинизм отличал их от партийного начальства и создавал миф о КГБ как о наиболее трезво-мыслящей и хорошо осведомленной структуре.
Путин, безусловно, является продуктом этой неидеологизированной, или, как минимум, менее идеологизированной советской номенклатуры. Она выделялась уверенностью в том, что именно она всё знает, лучше всех всё понимает, ездит за границу, слушает «вражеские голоса» и так далее.
Любопытно, что Путину в его обращении к этой даже не фашистской, а нацистской эстетике в начале войны было на что опираться. В сущности, эта эстетика как некий мобилизационный привлекательный ресурс возникла в его молодости. В 1999 году Путин явился гражданам, не знавшим в лицо бывшего начальника ФСБ и премьер-министра, на обложке журнала «Ъ-Власть» в образе Макса Отто фон Штирлица.
Тогда журнал провел опрос, какого именно персонажа люди хотели бы видеть в качестве президента. Путин к тому времени уже продвигал себя в этом образе. В одном из ранних документальных фильмов он с некоторой гордостью рассказал, что служил в КГБ, и эта сцена шла под мелодию Микаэла Таривердиева из фильма «Семнадцать мгновений весны». Это было совершенно не случайно. И не только потому, что Путину нравился этот фильм. Он нравился многим советским людям, и не только им.
Картину сняли в 1973 году по заказу КГБ СССР как пропагандистский фильм для привлечения молодых кадров в органы КГБ. К тому моменту Юрию Андропову, по заказу которого это делалось, уже было понятно, что собственно советская эстетика героев и разведчиков не будет работать так хорошо, как эстетика идеального арийца, каким был Штирлиц. Увлечение и восхищение этой идеально сшитой в мастерских советского Министерства обороны нацистской формой, как и сам образ артиста Тихонова, который был арийцем в большей степени, чем любой из героев-фашистов в этом фильме, имели вполне определенный смысл.
Именно поэтому поэт Дмитрий Александрович Пригов, у которого есть целая серия про Штирлица и «Лебединое озеро», писал:
«Наш замечательный Штирлиц замечательным образом являет одновременно идеального фашистского и идеального советского человека, совершая трансгрессивные переходы из одного в другое с покоряющей и неуследимой легкостью. […] Он предвестник нового времени — времени мобильности и манипулятивности»
Д.А.Пригов «Монады»
В сущности, и сам Путин был продуктом «мобильности и манипулятивности». Его создавало российское телевидение, лепя образ практически из ничего. Отсюда его обращение к этой эстетике для привлечения людей и имитации. Советская идеология, особенно для старших поколений, которые были главной частью путинского электората, вряд ли произвела бы тот же эффект. Тогда Путину была необходима даже не мобилизация, а имитация всеобщей поддержки, которую могла обеспечить фашистская эстетика. Вальтер Беньямин когда-то определял фашизм как перформанс, привнесение эстетики в политику, и высшее проявление этой эстетики — война.
Мне кажется, что тот фашизм, о котором много говорили в 2022 году, выполнил свою роль. Он потому так быстро сошел на нет, что выяснилось: после провалившегося блицкрига провалилась фактически и война. Уже к лету 2022 года потребовались совершенно другие механизмы: нормализация и рутинизация войны. Для них фашистская эстетика совершенно не подходила. Поэтому, я думаю, она была так быстро изъята из обращения, особенно в больших городах.
В том же 1973 году, одновременно с выходом «Семнадцати мгновений весны» и поступлением Владимира Путина в КГБ, происходит еще одно важное событие: обмен мнениями в переписке между Александром Солженицыным и Андреем Сахаровым. Появляется «Письмо вождям Советского Союза» Александра Солженицына, а затем ответное письмо Сахарова. Солженицын объясняет вождям, что единственный способ спастись (а он им желает добра) — это
отпустить «эту битую идеологию <марксизма> от себя! Отдайте ее вашим соперникам или куда она там тянется, пусть она минует нашу страну как туча, как эпидемия и пусть о ней заботятся и в ней разбираются другие, только не мы! И вместе с ней мы освободимся от необходимости наполнять всю жизнь ложью. Стяните, стряхните со всех нас эту потную грязную рубашку, на которой уже столько крови, что она не дает дышать живому телу нации, крови тех 66 миллионов. На ней — вся ответственность за все пролитое, убеждать ли мне вас, что надо поскорее скинуть ее — и пусть подбирает, кто хочет».
В очень спокойном и гораздо менее известном ответе ему Сахаров писал:
«Солженицын очень верно, с болью за страну и со справедливым возмущением описывает многие несуразности, дорогостоящие бессмыслицы нашей внутренней жизни и внешней политики, но его точка зрения на их внутренний механизм как порожденных непосредственно идеологическими причинами представляется мне несколько схематичной. Скорее, если говорить именно о современном состоянии общества, то для него характерны идеологическая индифферентность и прагматическое использование идеологии как удобного «фасада», при этом прагматизм и гибкость в смене лозунгов сочетаются с традиционной нетерпимостью к инакомыслию «снизу». Так же, как Сталин совершал свои преступления не непосредственно из идеологических мотивов, а в борьбе за власть в процессе формирования общества нового, «казарменного», по определению Маркса, типа, так и современное руководство страны главным критерием при любых трудных решениях имеет сохранение своей власти и основных черт строя.
<…> То, что Солженицын пишет об идеологической ритуальности, о вредной затрате времени и сил миллионов людей на эту болтовню, приучающую их к пустословию и лицемерию, — бесспорно и производит сильное впечатление, но все дело в том, что эта лицемерная болтовня заменяет в наших теперешних условиях «присягу на верность», скрепляет людей круговой порукой общего греха лицемерия. Она тоже есть пример порожденной системой целесообразной несуразицы».
Еще раз убеждаешься в поразительным свойстве ума Сахарова, который умел проникать за идеологическую завесу и видеть сущность. Мне кажется, что Путин и его идеология, или псевдо-идеология, имитация идеологии, на самом деле являются идеологической индифферентностью. И именно на ней держится эта война. К сожалению, представление, что неидеологические политические режимы менее страшны, больше не работает. И письмо Сахарова, и те перерождения, метастазы, которые мы наблюдали в путинском режиме, показывают, что эта индифферентность может быть более опасной и кровопролитной, чем идеологические убеждения.
Это конспект доклада «Имитация как идеология», который обозреватель The Economist Аркадий Островский прочитал на конференции «Страна и мир: российские реалии-2023», организованной медиа-проектом «Страна и мир». Впервые текст был опубликован в журнале Republic.