O strane i mire logo

Трагедия востока Европы

6 апреля 2026
Article icon статья Background image
Каковы исторические корни войны в Украине, настойчивой российской «особости» и нового «рва с крокодилами»?

Жизнь человеческих сообществ творится на пересечении истории и географии. Ее определяют не только политические, экономические, культурные, объективные и субъективные обстоятельства, не только что и как, но и где: не только история, но и география.

История с географией

Проведем мысленный эксперимент: представим себе, что Уральские горы были бы высотой с Гималаи. Какое влияние это оказало бы на историю России? От монгольского нашествия эти горы вряд ли бы защитили: орда могла прийти южным путем, через Центральную Азию и Кавказ. А вот позднейшей русской экспансии в Сибирь и на Дальний Восток такой горный хребет вполне мог помешать.

Это сделало бы Россию гораздо меньшей (хотя и все равно большой) страной и куда более развернутой к Европе, чем в реальности. В частности, у такой России не было бы большей части ее нефтегазовых запасов, давно ставших важнейшим не только экономическим, но и политическим фактором развития страны. Вероятно, куда меньшей была бы и характерная для России чрезмерная централизация власти, явно связанная с ее огромными размерами. Любое правительство, контролирующее столь колоссальное пространство, неизбежно охватывает параноидальный страх перед возможным распадом колосса. И это оборачивается нездоровым стремлением замкнуть всю жизнь огромной страны на себя.

Тем временем за воображаемым «высоким» Уралом шла бы своя, иная жизнь. Возможно, с другой (китайской? японской? британской? американской?) экспансией на сибирских просторах. Это, конечно, тоже оказало бы влияние на ситуацию в России. 

Я надолго запомнил давний, задолго до аннексии Крыма и войны в Украине, разговор с японским дипломатом, который позволил себе следующую метафору:

У российского орла две головы — европейская и азиатская. Но они разной величины: азиатская заметно меньше европейской и ведет себя куда скромнее.

Но сам географический факт — распространенность России на всю северную часть Евразии — во многом определил оценку исторической и геополитической роли страны российской политической и интеллектуальной элитой.

То была роль цивилизационного центра, альтернативного Европе. Хотя природа этой альтернативности оценивалась по-разному — от «третьего Рима», оплота православия и продолжателя государственной традиции Восточной Римской (Византийской) империи, до поэтической формулы Блока о русских как «скифах и азиатах».

А отношение к западному миру, начиная со времен Петра I, когда общение русских элит с этим миром стало относительно регулярным, характеризовалось почти шизофренической двойственностью. Восхищение уровнем жизни и материальным прогрессом Европы, а позднее и Северной Америки, сочеталось с недоверием и даже презрением к ним как к чрезмерно материалистическим обществам, якобы лишенным русской духовности, размаха, неисчерпаемых ресурсов, неиспорченности и внутренней силы.

Сочинения русских писателей, историков, публицистов и идеологов, от Достоевского и Данилевского до евразийцев и социалистов-народников полны рассуждений об этом. Либерально-западническое течение в русской общественной мысли, конечно, тоже существовало, но по большей части воспринималось и властью, и охранительными кругами как что-то чуждое, латентно революционное и «подрывное». Формула «мы не Европа, мы рядом с Европой», авторство которой приписывают современному российскому историку Алексею Миллеру, — по сути дела изобретение довольно старинное.  

Представление о России как самостоятельном культурном, государственно-политическом и духовном центре мирового значения, однако, идет вразрез с основополагающими географическими и историческими фактами.

Во-первых, оно отрицает догоняющий характер общественного развития России по отношению к Европе (по меньшей мере начиная с XVIII века) и предпочитает идеологию «особого русского пути» в той или иной вариации.

Во-вторых, сторонники такого подхода обычно не обращают внимания на то, что Россия — страна, большая часть населения и центров экономической, политической и культурной жизни которой находится на крайнем востоке Европы. 

Этому географическому факту соответствует социальная структура и многие особенности общественного развития — естественно, с определенной спецификой, которая, впрочем, есть у любой страны. Но свою восточноевропейскую судьбу Россия отрицает с упорством, достойным лучшего применения.

Две Европы

Здесь нам нужно отвлечься от российской исторической и геополитической мифологии и заняться мифологией европейской. В XV–XVI веках произошли два события, надолго определившие особенности дальнейшего развития европейских стран.

Первое: вследствие открытия Америки и пути в Индию и Восточную Азию вокруг Африки важнейшие торговые пути сместились на запад, к Атлантике.

Второе: в то же время Османская империя предприняла экспансию, одним из направлений которой стали Балканы и восток Европы. Грозный противник христианских держав, османы перекрыли традиционные сухопутные торговые пути на Восток, веками служившие одним из источников экономического благополучия восточной части Старого Света.

Qote decoration

Восхищение уровнем жизни Европы в России всегда сочеталось с недоверием и даже презрением

Qote decoration

И обширные области Центральной и Восточной Европы, ставшие в позднем Средневековье ареной активной колонизации и бурного экономического развития, равно как и европейское Средиземноморье, чья «золотая пора» пришлась на античный период, вступили в долгую эпоху стагнации и относительного упадка. Углублявшийся разрыв между западом и востоком (а также югом) Европы привел к формированию на Западе целой системы представлений о восточных соседях как конгломерате отсталых народов, лишь чуть более цивилизованных, чем «дикари» в колонизируемых западноевропейцами Африке и обеих Америках.

Реальная картина, естественно, была куда сложнее и не сводилась к вампирам, подстерегающим беспечных путников в лесах и горах Трансильвании, или анекдотическим медведям, бродящим по улицам Москвы.

Подробно формирование и особенности западных стереотипов эпохи Просвещения анализировал Ларри Вульф в своей ставшей классикой работе «Изобретая Восточную Европу». Канцлер Австрийской империи князь Меттерних сформулировал эти стереотипы предельно лаконично, как-то пошутив, что «Азия (в другой версии — Балканы) начинается на Ландштрассе» (улица, находившаяся тогда на восточной окраине Вены). Именно Меттерних стоял после наполеоновских войн у истоков союза трех консервативных монархий Центральной и Восточной Европы — Австрии, России и Пруссии. Этот союз, к которому не примкнули либеральные державы европейского Запада, можно считать прообразом «второй Европы», контуры которой более ясно обозначились в середине и конце XIX столетия.

Между теми двумя Европами не было четкой границы, и уж тем более она не совпадала с государственными границами. Монархия Габсбургов объединяла вполне «западные» по уровню социально-экономического развития регионы Австрии и Богемии и откровенно отсталые области вроде Восточной Галиции и Закарпатья. Скорее можно говорить об усилении ряда признаков и тенденций при перемещении с запада на восток тогдашней Европы (а также с севера на юг — от Балтийского и Северного к Средиземному морю, от Британии и Нидерландов к Италии и Испании).

К числу этих признаков относились: архаичная социальная структура с большей долей крестьянства и относительно слабым средним классом; значительная роль традиционных дворянско-бюрократических элит; больший, чем на Западе, экономический и культурный разрыв между относительно немногочисленными городскими центрами и преимущественно аграрной провинцией; авторитарные политические модели, сохранявшие многие черты, присущие эпохе до либерально-буржуазных революций; культурный консерватизм, сильное влияние господствующих церквей и т. д. Россия как крайний восток Европы была страной, где эти особенности проявлялись особенно ярко и резко. 

В то же время вектор общественного развития в конце XIX — начале ХХ столетий был общим для всей Европы: от рудиментов сословного — к классовому обществу, от консервативно-монархических — к более репрезентативным демократическим режимам (конституционным монархиям или республикам), от элитарного космополитизма аристократических кругов — к массовому национализму, от аграрной архаики — к более или менее быстрой индустриализации.

Обстоятельства, в которых развивались эти процессы, конечно, были разными. В Британии и Франции суфражистки боролись за предоставление избирательного права женщинам, поскольку мужчины им уже располагали, а в России и Австрии даже мужчины получили такое право (хоть и не равное, существовали цензы и куриальная система) лишь в первом десятилетии ХХ века. А в Венгрии еще в 1920-е годы голосовать могла лишь примерно треть мужского населения. Но направление развития было общим везде, вопреки давним стереотипам. 

СССР как аномалия

Все изменилось в 1914 году, с началом Первой мировой войны. В каком-то смысле эта война стала и революцией. Она похоронила «вчерашний мир», по выражению Стефана Цвейга (для нас он скорее уже позапозавчерашний), и изменила ход истории Европы, приведя на смену эволюционному развитию belle époque революционные потрясения, «восстание масс» и тоталитарные диктатуры.

В бывшей Российской империи, которую в результате революции и гражданской войны де-факто восстановили (с относительно небольшими территориальными изменениями) большевики, диктатура оказалась радикально левой. В остальной Европе (Германия, Венгрия, Финляндия) попытки коммунистических переворотов не удались. В 1920–1930-е годы в большинстве стран Центральной, Восточной и Южной Европы установились авторитарные и тоталитарные режимы иного толка — фашистские и национал-консервативные. Вполне вероятно, что в случае победы Белого движения в гражданской войне подобный путь ждал бы и Россию: консервативный военный или полувоенный авторитарный режим типа хортистского в Венгрии или «санационного» в Польше.  

Qote decoration

Россия всегда была страной, где особенности Восточной Европы проявлялись особенно ярко и резко

Qote decoration

Советский Союз оказался своего рода аномалией, страной с кардинально иной идеологией и основанной на ней государственно-политической системой, нежели у всех соседей, за исключением (с 1924 года) Монголии. Враждебность и недоверие к СССР со стороны «капиталистического окружения» были обусловлены как этим фактом, так и тем, что красная Москва не собиралась отказываться от представлений о грядущем торжестве мировой революции. Свою восстановленную под другим флагом и лозунгами империю она считала базой и первым очагом будущего «мирового пожара», который России суждено раздуть «на горе всем буржуям».

Однако в историко-философском плане большевистская власть парадоксальным образом стала наследницей консервативных идеологов царских времен. Представления об «особом пути» вновь восторжествовали в обличье «самого передового в мире общественного строя». Эволюция сталинского режима, который в 1940–1950-е взял на вооружение русский национализм и некоторые другие идеологемы и даже внешние атрибуты прежней России (введение погон в Красной армии, восстановление Русской православной церкви) в этом смысле выглядит совершенно логично. К концу жизни Сталин вел себя скорее как новоявленный российский император, чем как лидер революционного интернационалистского движения.

Во второй половине 1940-х годов почти вся Центральная и Восточная Европа (ЦВЕ) под вывеской «социалистического лагеря» оказалась в сфере влияния, а затем и прямого подчинения СССР. Тем самым СССР отчасти продолжил имперский проект, недаром в первые послевоенные годы в коммунистической пропаганде в странах-сателлитах с подачи Москвы были столь сильны панславистские мотивы. В отличие от периода перед Первой мировой, теперь две Европы существовали, «весомо, грубо, зримо» разделенные «железным занавесом».

Социально-экономическое отставание восточного блока от западного мира не отрицали даже коммунистические лидеры, что нашло свое выражение в оптимистичном хрущевском лозунге «Догоним и перегоним Америку». Догоняющее развитие, в отличие от времен Петра I или Александра II, теперь должно было осуществляться путем реализации коммунистической утопии. 

Тем не менее еще при Сталине упоминания о мировой революции в советских идеологических документах начали постепенно исчезать. Коминтерн, служивший одним из основных инструментов подготовки этой революции в капиталистическом мире, был ликвидирован (1943). Произошло это по прагматическим причинам, чтобы не раздражать тогдашних союзников Москвы по антигитлеровской коалиции. 

Но этим дело не кончилось: постепенно в Кремле пришли к относительно реалистичному выводу, что строительство коммунизма затягивается, а значит, период соперничества двух мировых лагерей будет долгим. На вооружение был взят лозунг «мирного сосуществования стран с различным общественным строем». Внешнеполитическая же практика позднего СССР до середины 1980-х, по сути дела, повторяла политику Российской империи: раздел сфер влияния с соперничающими державами, чаще мирный, иногда, однако, принимавший форму локальных войн или острых политических кризисов. 

Изредка конфронтация была непосредственной, вроде Карибского кризиса (1962), советского вторжения в Афганистан (1979–1989) или столкновения с Китаем на острове Даманский (1969), но чаще носила характер прокси-войн (Корея, Вьетнам, Ангола). «Свободный мир» принял условия этой игры. В отличие от Азии и Африки, в Европе США и их западноевропейские союзники подчеркнуто не стремились к силовому переделу сложившихся сфер влияния.

Запад не пошевелил и пальцем, чтобы помочь Венгрии (1956) и Чехословакии (1968) защититься от советского вторжения. Несмотря на словесное возмущение, западные политики явно считали, что Москва вправе «наводить порядок» по свою сторону «железного занавеса».

Две модели доминирования

По геополитической экспансии в западном направлении советская империя заметно превзошла царскую. Можно, конечно, только гадать, как далеко распространилось бы российское влияние в Европе, если бы в конце Первой мировой, по известному выражению Черчилля, «корабль России [не] затонул, когда уже близка была гавань», и империя Романовых-Голштинских оказалась в числе победителей Великой войны. Пространства для политико-идеологического маневра у Петрограда и в этом случае было бы не слишком много: панславистскую идеологию вряд ли можно было распространить на Венгрию или Румынию, а представления о православном братстве — на чуждые этой конфессии Венгрию или Польшу. 

Внутренние процессы, протекавшие в самой России перед Великой войной, были по своему характеру общеевропейскими. Так что даже в случае гипотетической царской победы, да еще в союзе с либеральными Британией и Францией вряд ли можно было бы говорить о возникновении на востоке Европы полноценной «антизападной альтернативы». И это мы ведем речь именно об имперско-монархической, а не демократической послефевральской России, которая счастливо избежала бы Октября.

Напротив, советский проект представлял собой альтернативу вполне последовательную, основанную на представлении о качественно ином общественном устройстве. Интернациональный коммунизм имел, по крайней мере в теории, куда больший объединительный потенциал, чем любая консервативная идеология, привязанная к принципам легитимизма, нации или религии. На практике к моменту самого значительного расширения сферы влияния Москвы в период позднего сталинизма революционный порыв во многом иссяк. Советское руководство столкнулось с теми же задачами и проблемами имперского доминирования, с которыми ранее имели дело его монархические предшественники. 

Qote decoration

Большевистская власть парадоксальным образом стала наследницей консервативных идеологов царских времен

Qote decoration

Российская империя экспериментировала со своими владениями. Одним был предоставлен частично автономный статус и более либеральное внутреннее устройство, чем в «собственно» России («конгрессовая» Польша 1815–1831, Великое княжество Финляндское), другие и вовсе могли жить так, как привыкли, при условии лояльности имперскому центру (Хивинское ханство, Бухарский эмират). Это не противоречило российской традиции централизации власти: относительная свобода покоренным народам была предоставлена только в области их внутреннего устройства. 

Советская же модель стремилась к унификации, и в этом плане была менее гибкой, чем царская. Хотя большая часть приобретенных в 1940-е территорий не стала союзными республиками СССР, а сохранила формальный статус суверенных государств, претендовать даже на относительную автономию они не могли. 

Политико-идеологические расхождения привели Москву к разрыву вначале с титовской Югославией, потом с маоистским Китаем и Албанией. В случаях с Венгрией и Чехословакией попытки вести хотя бы относительно независимую политику были подавлены вооруженной силой. 

Некоторым сателлитным режимам и их лидерам вроде Яноша Кадара в Венгрии или Николае Чаушеску в Румынии удалось несколько отойти от советского образца, не вызвав кремлевского гнева. Но это было сделано как бы «контрабандой», постепенно и втихую, да и то уже после того, как в Кремле убедились, что вооруженное вмешательство иногда приносит больше издержек, чем выгод. (И потому, видимо, отказались от интервенции в Польшу во время кризиса 1981 года).    

Странам и народам Центральной и Восточной Европы послевоенный европейский раскол принес начало глубокого внутреннего конфликта. Те восточноевропейцы, кто в той или иной мере поверил в коммунистический проект (поначалу таких людей было не так уж мало), воспринимали советскую реинкарнацию представления об ex Oriente lux, «свете с Востока», как проявление социального прогресса. Те же, кто видел в новых режимах лишь репрессивные диктатуры, держащиеся на чужих штыках, рассматривали советское присутствие (отождествляя его с русским) как историческое несчастье, вторжение «азиатской орды». Сама Центральная и Восточная Европа стала восприниматься частью местной интеллигенции как насильственно отторгнутый Россией регион Европы — наиболее последовательно эту точку зрения выразил Милан Кундера в известном эссе «Трагедия Центральной Европы».

По мере того, как социализм советского типа стал явно пробуксовывать и в самом СССР, и в его сателлитах, вторая точка зрения становилась все более популярной. Однако накануне антикоммунистических революций 1989 года в Центральной и Восточной Европы сложилась парадоксальная ситуация. Эти революции вряд ли были бы возможны в том виде, в котором они произошли, без советской «перестройки» и позиции Михаила Горбачева, решившего предоставить народам союзных стран возможность свободно выбрать свое будущее.

Так в конце 1980-х ex Oriente lux для жителей восточного блока действительно возник на краткий момент: Москва удивительным образом стала источником либеральных идей и образцом освободительных реформ. Можно сказать, что в каком-то смысле СССР закончил свой исторический путь так же, как начал: как аномалия.

Впервые текст был опубликован в издании The Moscow Times.

Наши авторы